Сумасшедший корабль [litres] - Ольга Дмитриевна Форш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром Таисия шла умываться к общему умывальнику при парадных дверях, где встречалась с другой очаровательницей коридора Фифиной и преднамеренно ворковала так громко, чтобы уходящие в Госиздат Копильский и красивый сосед могли ее услыхать:
– Я прелестна мужчинам, они меня обожают. Мне особо идет сомовый абажур...
Сейчас, покрывая последний этап жизни «Цыпленка», из двери Таисии в дверь Котихиной ворвался изумительный вопль:
– Не топчи меня, не топчи ногами!..
– Избиение! – сказали в ужасе женщины.
Поэтесса Элан, выкатив круглые невидящие глаза, дошептала:
– Она на полу... Он ей топчет живот! Ну конечно – первенец от любимого... И все вместе:
– Скорей на защиту!
В коридоре перед комнатой Зубатого стоял целый хвост из жильцов. Они комментировали вопль Таисии и смеялись.
– Вырожденцы! – им бросили женщины.
– Я не выйду за Либина, – простонала Котихина.
– Ура! Сварим гречневой каши, – свожделел Одуванчик.
– Не топчи! Не топчи меня ногами!.. – угрожающе, как мог бы кричать лишь намеренно гибнущий, увлекая за собою врага, хлестал уши пронзительный выкрик Таисии.
Коллективом женщины навалились на ручку, наперли на дверь, ворвались.
С разбега Котихина оказалась посреди комнаты перед Зубатым.
В высоких сапогах, выбритый, аккуратный Зубатый, стиснув челюсти до игры желваков, рвал в мелкие клочья какую-то фотографию. Из клочьев под его ногами выросла уже целая куча пушистого снега, и он автоматически наступал на нее то носком одного сапога, то другого.
Одновременно Таисия, усевшись в углу на диване под сомовым абажуром, перейдя в непрерывку, истошно кричала:
– Не топчи!.. Не топчи!.. Не топчи!..
Не успев осознать экспозицию быта, прорвалась и поэтесса в накопившемся пафосе:
– В дни революции... топтать женщину!..
Квалифицированный токарь Зубатый чуть отвел поэтессу рукой и с достоинством произнес:
– Извиняюсь, гражданка, я только ейный фотографический кабинетный портрет.
* * *
Смеялись мужчины, а женщины в конфузе разбрелись по углам, и каждая вновь растопила буржуйку.
У Котихиной топора все еще не было. Она утомилась садиться сама на подрамок, и теперь с размаху хлопался на него Одуванчик. Но по сочувствию крякали оба.
Прозаик Долива варила похлебку, а сын ее на велосипеде вокруг себя самого делал круги. Когда в гости к нему пришел другой недомерок, оба встали на головы и пошли на руках. Так как время от времени они тяжко падали на паркет, то поднялся снизу дворник и грозно сказал:
– Ваша комната обратно записана на штрафной, потому как в жилых помещениях колка дров воспрещается.
Детской затее хождения на руках дворник не внял и в предубеждении удалился. Недомерки кинулись прямо в уборную проверять свою драгоценность – обструкцию. Правдами и неправдами добыв зловонного содержания пробирку от химика, они ее тайно хранили до срока, чтобы, перед тем как им уходить в беспризорные, с шиком кокнуть ее в этаже коменданта.
Из-за этой обструкции, просочившей заразу на весь коридор, хозяйки, шмыгнув носом, немедленно кинулись драть ни в чем не повинных котов. Разведя мяуканье в коридоре, хозяйки залегли на покой.
Отмяукали наконец и коты, и писатели, восхищенные тишиной, водрузив для тепла возле самой чернильницы керосинку, сели писать.
Увы, союз с музами был преждевременен. Трубач Евмей Павлович, отработав на трубе в часы службы, уже для себя самого снял со стены инструмент исключительно личных услад – мандолину.
Пронзая звуками стены, он задренькал зумзумливо, как сотня комариков, в каждое ухо:
Ночной зефир струит эфир...
Наискось Сумасшедшего Корабля было кафе «Варшавянка». Вспыхнули там пленительно две белые луны, и две панны стали поить кофеем по-варшавски нэпманов, укрывших до времени свое состояние.
Здесь уместна оговорка автора по адресу критиков, лютых в делах хронологии. Автор предполагает «взрывать пограничные столбы времени» и протекать мысленно в настоящем, прошедшем и будущем, связывая события лишь одной перекличкой персонажей и субъективной адекватностью ощущений. Ну, словом, по капризу совершать перенос «вечного возвращения» в простецкие дни недели.
Петроград – Ленинград здесь порой будет воспринят, вообразите, Италией, и не только из-за пристрастия автора к парадоксу или вследствие навыков упраздненного символизма, а просто лишь потому, что по странной случайности автор пребывал в Торкватовой стране не как люди – под непременным пламенем солнца, а под семенящим дождем, вроде нашего, отчего в промокшей его голове произошел легкий географический ляпсус.
Сейчас, впрочем, перенос в вечный город произойдет по причине наипростейшей: реставрация Сумасшедшего Корабля вызвала к жизни двух панн из кафе «Варшавянка». А панны зажгли электричество в двух молочно-матовых лунах...
Да, эти панны, звонкозубые, ясноглазые, обладали немодными, но роскошными формами и прической с начесом на самые брови. Они упрямо выпекали и в голодные годы сдобные варшавские баумкухены и непостижимо тающие во рту пирожки.
Покупатель войдет, они ясноглазо оглянут, вскинут начесы, прозвонят в унисон:
– З чем вам? З варэнем? З орэхем?
И с уничтожающей экспрессией, отмечающей ранги и классы, если бедняк долго рылся в своем портмонешке:
– Певне, вам з макем?..
Эти панны исчезли, и почти незамедлительно, после скандала с Сохатым – о нем в своем месте, – сейчас же принудительно требует память, одержимая образом пленительно вспыхнувших молочно-белых лун, короткого набега в тот недавний от настоящего год, когда в «Новостях» эмигрантских по поводу пребывания за границей трех-четырех писателей иронически возвещен был «съезд советский».
Тогда, выступая для своих торг– и полпредслужащих в «Сальде-Жеографи», по причине ложных слухов, что эмиграция придет делать срыв, из чувства товарищества писатели советские вышли всем скопом.
Однако чтение обошлось бесскандально. И Париж писателями был проштудирован. Дальнейшие впечатления у кого пошли в Чехии, у кого в Риме.
Мы лично въехали в Рим на авто. До этого долго неслись по узким дорогам среди апельсиновых плантаций с обилием размноженных оранжевых «солнц на ветвях». Метафора заимствована у поэта, тем же, кому она викторина, поясняем, что речь идет об особом урожае чудесных по вкусу и виду апельсинов.
За рощами, как водится, были и лиловые горы, и необычная радуга. На двух крепких столбах она сияла долго и твердо, не смазывая ни одного из семи лучей спектра. Под этой радугой, как под какой-то аркой истории, в отдалении шли народы, вздымая золотистую пыль. Народы приблизились – претесное стадо баранов. Пастухи, как жрецы, новорожденных держали за задние ноги вниз головой. Новорожденные, прядая, блеяли: «бэ-э-э...»
Еще капризней отметились в памяти на золоте неба большие и черные крыши домов. Они почему-то поставлены были прямехонько на землю. Оказалось, они вовсе не крыши, а после трепки конопли сбитая